

Воздух в зале Качаловского пахнет не апельсинами. Он пахнет старым деревом, сухим гримом и той особенной театральной пылью, которая оседает на костюмах, если их не вынимали из сундуков тридцать лет. Именно столько — тридцать лет — спектакль «Любовь к трем апельсинам» пролежал в архивах театра, прежде чем Александр Славутский решил вернуть его на сцену. Возвращение вышло тревожным.
Сценография встречает нас условной площадкой уличного театра — решеткой, которая одновременно и отделяет, и приглашает. Это пространство карнавала, где всё понарошку: костюмы с треугольниками и ромбами — дань комедии дель арте, одинаковые парики-каре, превращающие актеров в кукол, рифмованные строки, которые должны звучать легко. Но вот парадокс: чем условнее мир, тем отчётливее в нём проступает невыносимая тяжесть бытия. Славутский ставит музыкально-театральную феерию, а получается — если пользоваться языком театральных метафор — карнавал, который не знает, куда идти.
Но дело не только в тридцатилетнем перерыве. Дело в том, как этот спектакль вписывается в сегодняшний театральный ландшафт. Смотришь на сцену-решетку и невольно вспоминаешь другие сцены — те, что были пустыми. Те, где вместо балагана стояли чемоданы. Всё дело в тишине. Той тишине, которую Женовач, постановщик недавней версии «Вишнёвого сада», сделал главным героем. Он сократил текст до предела, обнажив паузы. Он вынес на сцену чемоданы Боровского — символы готовности к бегству. Финальный монолог Фирса в той постановке звучал не как старческое бормотание, а как диагноз эпохе. Славутский идёт обратным путём. Он не обнажает — он маскирует. Он засыпает тревогу рифмами, прячет растерянность за карнавальными рожами. Но маски не держатся.
Принц Тарталья, которого не может развеселить ничто на свете, — это же портрет современного зрителя. Мы пришли в театр за праздником, за «настоящей театральной феерией для детей и взрослых», а получили… что? Получили историю о том, как злая фея Моргана накладывает проклятие — и это проклятие оказывается единственным, что движет героем. Одержимость апельсинами — это ведь не страсть. Это бегство. Бегство от пустоты тронного зала, от отцовской беспомощности, от самого себя. Принц отправляется в путь не за любовью — он спасается от тишины.
И здесь невольно вспоминается другой спектакль — «Вишнёвый сад» в постановке Галины Волчек в «Современнике» 1997 года. Там декорации Каплевича создавали мир, где люди уже стали призраками. Раневская Нееловой была не женщиной, продающей сад, — она была метафорой. Сравнение с Лопахиным-Янковским в недавней интерпретации, где купца уподобляли «Вове-Адидасу», лишь подчёркивает: Чехов сегодня — это про столкновение эпох, про невозможность диалога. Славутский же выбирает Гоцци. Или Гоцци выбирает его? В этой сказке есть три апельсина, из которых появляются три принцессы — Верность, Свобода и Любовь. Только Нинетта, принцесса Любви, остаётся жива. Это символично до боли: в мире, где Верность и Свобода — лишь карнавальные маски, выживает только Любовь. Да и та — с оговорками.
Но самое интересное происходит не в сказочном королевстве Треф, а в прологе. У Светлова действие начинается в советской школе, в кабинете физики, где новый учитель предлагает ученикам сыграть в сказку Гоцци. Учитель становится магом Челио. Казалось бы, наивный приём — театр в театре. Но Славутский, кажется, снимает эту конструкцию слишком буквально. На сцене — труппа бродячих артистов, разыгрывающих представление. И вся эта «веселая, шумная, неприкрытая актерская игра» должна быть, по замыслу, главным аттракционом. Но вглядитесь в лица актёров под одинаковыми париками. Они не играют — они отбывают номер. И в этом есть своя правда: маска стала единственным убежищем для актёра, который больше не знает, кто он без неё.
Можно вспомнить метафору Марины Нееловой о Раневской: право на жизнь без великанов. В спектакле Славутского нет великанов — есть только карлики, раздутые до размеров сцены. И это, возможно, самое точное высказывание о театре сегодня. Мы продаём театр вместе с труппой — как вишнёвый сад, как королевство Треф, как три апельсина, которые никто не пробует на вкус. Их ищут, но не срывают. Потому что сорвать — значит признать, что жажда утолена. А что тогда?
Театр Качалова в этом сезоне делает ставку на молодёжь. «Любовь к трем апельсинам» — спектакль, «наполненный азартом и энергией молодого поколения». И это видно. В пластике, в музыке, в желании угодить. Но есть в этом и тревожный подтекст. Опираясь на молодежь, качаловцы делают новую редакцию и «Вишнёвого сада». Два спектакля, два взгляда на бегство. В одном — чемоданы и тишина. В другом — карнавал и рифмы. Что общего? Ощущение конца. Конца сада, конца королевства, конца эпохи, когда театр мог позволить себе быть просто театром.
Феерия «Любовь к трем апельсинам» — это спектакль-вопрос. И вопрос этот не о добре и зле. Он о том, можем ли мы ещё смеяться, зная, что за стеной — тишина. Что за маской — пустота. Что три апельсина — это не три желания, а три попытки удержаться в реальности, которая ускользает. И когда в финале злые силы вновь становятся актерами этого уличного театра и радуются победе добра, верится в это с трудом. Слишком хорошо мы знаем цену карнавальным улыбкам. Слишком хорошо помним, что случилось с теми, кто уехал с чемоданами. Слишком хорошо слышим тишину.
Апельсины не пахнут. Карнавал продолжается. Театр ищет себя среди масок. И мы ищем вместе с ним — зрители, которые пришли за сказкой, а нашли диагноз. Вопрос только в том, готовы ли мы его принять. Или предпочтём ещё один круг — с рифмами, с треугольниками на костюмах, с той же самой, никуда не уходящей, всё более гулкой тишиной в финале.
Фото: сайт театра.